Рассказ В. Прихожанина (Владимира Морозова).
Ученики покинули келью в задумчивости, притихшие, погруженные в себя. Обычно, выйдя из хижины с таким низким потолком, каждый выпрямлялся и невольно облегченно вздыхал. Сегодня авва Евстафий не услышал ни одного звука, кроме тихого шуршания босых ног по горячему песку.
Авва был взволнован. Братья приступили к нему с вопросами о самом главном: как бороться с вредоносными помыслами, как победить вечного врага в этой яростной брани, о которой мирские люди даже не подозревают. Пришлось выложить братьям историю своей собственной жизни, хотя временами язык, казалось, немел от стыда за прошлое. Но сие было нужно. Более того, он понял, что в назидание будущим поколениям иноков должен разоблачить и обличить себя письменно, на папирусе или пергаменте, четкими и ясными буквами греческого алфавита.
Свое вечернее правило он совершал при занавешенной двери в углу келлии, стоя на коленях на кремнистом, с острыми выступами, полу, не покрытом даже циновкой. И стоял более трех часов. Это жестокое утеснение плоти давно уже не было ему в тягость. Блаженны были слезы, высекаемые молитвами, и блаженно было успокоение перед кратким ночным отдыхом. Но сегодня успокоение не было полным. Волнение не оставляло, и в голове вновь и вновь всплывали события, о которых недавно поведал, но только еще ярче, и облекались в такие образные фразы, что если бы ученики слушали его сейчас, они покинули бы лачугу аввы не притихшими, а исполненными воинственного рвения немедленно вступить в духовную брань – и победить, изгнать диавола, избитого и посрамленного, из душ своих. Записать бы, записать все именно так, как сейчас слышится! Дай-то Господь завтра, наедине со свитком чистого пергамента, вспомнить одно за другим эти раскаленные, разящие слова.
Авва Евстафий так и не задремал до зари, до утренних молитв, когда радостно почувствовал, что Дух Святой, вкладывающий в него слова о прошлой жизни, не отошел и не отойдет, пока все они не будут преданы бумаге.
«Провел я в ските около пяти месяцев, и начал беспокоить меня блудный бес, принося воспоминания не только жены моей, но и рабынь из дома моего. Не было мне отдыха от брани ни на час…»
Смрадом и холодом повеяло на авву Евстафия от одного воспоминания о дальнейшем, но он преодолел отвращение и стыд.
На святого старца, отца своего духовного, смотрел он тогда с какой-то уже ненавистью. Все время казалось, что тот прекрасно знает, какими соблазнительными видениями маячат перед ним и оставленная жена, и рабыни его дома, эфиопки, черные, горячие, страстные, казалось, что видит ехидный старец, как кружится голова его послушника, как слабеет тело, изнемогшее от вожделения, и наблюдает это хитро и злорадно, ибо наслаждается страданиями другого. И страданиями напрасными, потому что в таких исключительных случаях надо отступать. Он-то, старец, отступает, только держит все втайне. Он-то, злобное порождение самого диавола, знает, как полководцы допускают тактические поражения от врагов для того, чтобы накопить силы для решительного удара. Так и ему, Евстафию, разумно будет поступить. Да, так и только так… А волна трезвого и благодатного чувства поднималась и обличала: нет, терпеть! Не сдаваться перед этими помыслами, всеваемыми нечистым. И любить отца духовного, и не ловить в его улыбке ехидства, которого нет, а в заостренных от воздержания чертах лица – сходства с демоном. А злоба вновь накатывалась, как тяжелый каток.
В святом Божием храме он не мог теперь одолеть дремоты, и все возносимые молитвы как бы не касались его. Чревообъедение, которым никогда раньше не страдал Евстафий, доводило его до того, что он, стыдно сознаться, крал и тайно поедал корки хлеба из трапезной. Наконец в совершенном изнеможении стал обдумывать он план побега из монастыря, с уходом куда-нибудь подальше, в города Востока, где его никто не знает, и там предаться всем видам преступной любви и вновь стяжать богатство. Духовный наставник не мог не видеть смятения и тайной лихорадки своего послушника. Каждый день останавливал он Евстафия и спрашивал ласково, почти не пытаясь скрыть слезы, этот бесценный дар, данный ему Богом за долгие труды и моления: «Чадо мое дорогое! Да неужто я не вижу, что тебя что-то гнетет. И горько мне, и жжет меня мысль, что не могу помочь сыну моему возлюбленному. Откройся, что тебя мучает, какие помыслы лукавые?» Но Евстафий с веселым лицом и лживой улыбкой отрицал все, столь красноречиво написанное на его лице, и только повторял, что день и ночь размышляет и скорбит о бесчисленных грехах своих. Простодушный старец отворачивался с дрожащими губами и той самой сожалеющей, но будто бы и ехидной одновременно улыбкой и, всхлипывая, удалялся в свою келью – юдоль плача, похожую на низкую нору в земле, ту самую, в которой теперь доживает свой век Евстафий.

А ведь еще недавно, живя в миру, являл он образец благочестия и был за это окружен славой праведника. Подобно монашествующим, никогда он не ел с утра и до самого захода солнца. Именитый и знатный, он не был крупным землевладельцем, а по обычаям Востока умножал свою казну торговлей. День приходилось проводить в лавке, где, однако, торговали и принимали товар рабы-приказчики, а он, присматривая за ними, целыми днями предавался чтению душеполезных книг. По средам и пятницам раздавал он, кроме того, обильную милостыню. И каждый день, едва заслышав созывающий христиан в церковь колокольный звон, спешил он в храм, и почти всегда приходил туда первым. Ни разу в течение долгого всенощного бдения не рассеивалось его внимание, ни разу даже самая легкая дремота не смежала его очей. А по выходе из храма неизбежно приглашал он всех нищих и убогих к себе домой для братской трапезы.
Когда умер у них с женой единственный сын, оба они в своем безутешном горе поняли, что пора перестать уповать на счастье в этом мире, и уйти, и готовиться к жизни вечной. Оба ушли в монастыри. Евстафий стал послушником у скитского святого старца Иоанна, которого знал и любил уже много лет. Старец и постриг его в монашество. А вот теперь…
Евстафий дошел до того, что временами впадал в какое-то бешенство. Часть души противилась его злобе, и от этого, вконец обессиленный, он часто теперь терял сознание, и потом обнаруживал себя лежащим на земле с синяками и разбитым лицом.
Однажды со всего маху грохнувшись в обморок, он был удостоен видения. Увидел он себя в центре Александрии, идущим будто бы в собор поклониться святому апостолу и евангелисту Марку. И тут окружила его толпа маленьких, черных, необыкновенно безобразных эфиопов. Схватили его, скрутили, связали руки скользкой черной змеей, другой такой же, покрытой омерзительной слизью, обкрутили его шею, третьей опоясали чресла, а еще двух холодных, льнущих к телу гадин пустили ползать по плечам и лицу. Змеи прицепились к ушам, объедали губы и веки глаз. Откуда-то появились те самые рабыни-эфиопки, которых держал он когда-то в своем доме и о ласках которых мечтал. Они то смрадно целовали его, то плевали в лицо. Но довольно, хватит об этой гадости. Даже описывать ее тошно, даже чернила сами собой высыхают, не желая сходить с пера.
Когда начали его бить и насильно кормить чем-то отвратительным из раскаленной докрасна ложки, увидел он выходящих из церкви Святого Марка двух старцев в светящихся белых одеждах. И завопил о помощи. Черные карлики-эфиопы в страхе разбежались.
– Хотел Богу помолиться, – рыдал несчастный Евстафий, – а они вот что со мною учинили!
– И правильно сделали, – заметил на это один из старцев. – С тобою следовало поступить еще хуже. Ступай к чудному своему авве, он один тебе поможет.
Старцы удалились. Евстафий кричал, звал их назад, плакал. В этом плаче и воплях его и нашли двое других учеников святого аввы.
Весь светясь от радости, принял авва Иоанн в свои объятия заблудшего сына духовного. И разъяснил смысл страшного видения: эфиопы – это бесы, взявшие над ним власть, змеи – скверные помыслы, женщины – неотвязные блудные мечтания, а раскаленная ложка – то злоречие, которое сжигает уста. И недаром все было так омерзительно и тошнотворно. Господь сдернул со всех чарующих помыслов и мечтаний покрывало обольстительности, и они предстали такими, какими являются на самом деле. И еще пояснил святой старец, что прежняя благочестивая жизнь с ее добрыми делами не была у Евстафия чистой. Все в ней осквернялось тонкой, почти нечувствительной примесью тщеславия, желания похвалы людской. Потому и легко было совершать подвиги пощения, а также иные удивительные дела. Диавол ему не препятствовал, благодушествовал, зная, что душа Евстафия, что называется, уже у него в кармане. Разъярился же бес, только увидев, что теряет ее. Эту страшную, яростную духовную брань неизбежно приходится принимать на себя каждому монашествующему. Вот почему монахи и любят, и жалеют, и непрестанно молятся о нас, грешных. Да, легче жить в миру, но как же трудно в миру спастись! А в наши, последние, времена – и того труднее. Авве Евстафию помог его старец, и сам он вскоре стал для других духовным отцом. Вот и нам, каждому, нужно неуклонно и настойчиво искать наставника и упорно молить Господа, чтобы даровал нам любимого и дорогого, каждому своего авву.
В. Прихожанин (Владимир Николаевич Морозов), Екатеринбург
Из архива еженедельной газеты «Воскресная школа», №38, 2000