Рассказ
Олег Протасов окончил филологический факультет и довольно долго преподавал западную литературу в педагогическом институте одного из губернских городов. Он даже диссертацию написал по Стендалю и Золя. Защитился он с трудом: слишком критичны были его суждения о невысоком даровании Стендаля и о безнравственности, авантюризме и карьеризме его персонажей. Золя, напротив, был оценен им высоко, как талантливый и глубокий писатель. Его статья о том, как Достоевский учился у Золя ведению фабулы, в свое время была замечена и широко обсуждалась в литературоведческих кругах.
Некоторое время он серьезно занимался Достоевским. Эти занятия завершились тем, что в конце 1990-х он оставил педагогическую карьеру и вместе с женой и двумя детьми перебрался в деревню. Ему стало тяжело часами рассказывать молодым людям о том, как легковесные похотливые шалопаи с берегов Сены соблазняли молоденьких девиц, умыкали чужих жен и с помощью обманутых мужей делали карьеру, предаваясь любовным утехам на фоне исторических катаклизмов.
Ему захотелось спокойной жизни в каком-нибудь провинциальном городке, где много храмов и домов с мезонинами, окруженных яблоневыми садами, на тихих улочках, по которым ходят Алеши Карамазовы и тургеневские девушки. Сначала он поселился в Тамбовской губернии, потом в Рязанской. Из Рязанской перебрался в Тверскую – поближе к столице, где оставались его пожилые родители и теща с тестем. Яблоневые сады еще кое-где были, а вот с Алешами и Лизами Калитиными было сложнее. Провинциальная жизнь была бедной, унылой и такой же по сути, что и городская. И здесь без передыху трудился господин телевизор, выдавая рецепты пошлой и бессмысленной жизни. Чем беднее была весь, тем сильнее в ней был культ денег. Особенно в молодежной среде. Все уезжали в города, а оставшихся считали неудачниками.
Но для Олега было великое утешение – жизнь при церкви и семейные радости. То ли оттого, что не с кем было полнокровно общаться, то ли оттого, что открылось в нем какое-то новое зрение, Олег по новой влюбился в свою жену. И это была не молодежная страсть, а полное ощущение того, что его Анастасия и он являют собой единую плоть. И единство это было таким, что он реально ощущал боль, когда ей было больно. Когда на него наваливалась грусть, он знал, что эта грусть перелилась из души его жены. И радовались они одновременно. Он любил свою Анастасию давно. И поженились они на втором курсе. И жили, что называется, душа в душу. Но только здесь, в рязанском селе, Анастасия действительно стала его «второй половиной».
Они, по совету друзей, объехали несколько живописных мест и поселились в самом красивом, рядом с храмом XVIIвека. Он устроился чтецом. Она регентом. Анастасия окончила Гнесинское училище. У нее был замечательный грудной голос. Пела она спокойно, без всяческих вокальных «находок», постепенно вводя в обиход элементы знаменного распева. Поскольку оба батюшки храмов, в которых им пришлось служить, были большими любителями партеса, это было непросто. Из первого храма их за это уволили. Во втором Анастасия вела себя намного осторожнее. Здесь они задержались на целых два года. Пели они вдвоем с Олегом, так как клиросные бабушки ничего, кроме обихода в собственной редакции, не признавали.
За эти два года Олег заочно окончил семинарию и был рукоположен во священники. Послали его на дальний бедный приход. Но он не роптал. Московские друзья иногда устраивали ему требы. Он приезжал в Москву среди недели и несколько дней крестил на дому, причащал и соборовал больных. И жена не роптала. Ее родители были состоятельными людьми и не оставляли внуков «без куска хлеба». А когда подошла пора отдавать старшего в школу, забрали его в Москву. Так же поступили и со вторым и третьим. На четвертом остановились. И силы уже были не те, да и дети не те, что прежде. Хоть и поповская отрасль, а шалуны были первостатейные. Дед с бабушкой с ними справлялись с трудом. Матушка Анастасия вынуждена была сновать челноком между мужем и детьми. Роптать она не роптала, но через 10 лет такой жизни надломилась. И хворать стала часто, и, чего с ней никогда прежде не было, унывать. Грустить иногда грустила, но унынию не предавалась. Прежде казалось все романтичным: красивые пейзажи, преодоление трудностей, ремонт храма, занятия с деревенскими ребятишками в воскресной школе. Она даже обучила десяток девочек игре на пианино. Но ее вдруг сразило ощущение пребывания в пустоте. Не было подруг. Не было интеллигентных людей, культурной среды. С высшим образованием люди были, но с ними оказалось еще труднее, чем с простыми церковными бабушками. Все-то они не договаривали и подозревали, что у попадьи совсем не то на уме, что им кажется. Не с кем было поговорить по душам. На двух приходах, где они прослужили, находились любители эпистолярного творчества: доносы архиерею писали с поразительной частотой. Ее обвиняли в «неправославии и тайном исповедовании католической веры». А все оттого, что из священнического дома по вечерам доносились звуки фисгармонии – чуждой для местного уха музыкальной штуковины.
Однажды приехал с инспекцией секретарь епархии – игумен Мардарий. Послушал, как замечательно исполняет матушка опусы Баха, и, потрясенный, даже всплакнул. Не мог удержаться. Слеза невольно прошибла, когда горница наполнилась трагическими низкими звуками. Потом Мардарий отведал матушкиных кулинарных изысков, испил три рюмки вишневой наливки батюшкиного изготовления и, получив на дорожку огромную кулебяку, покинул обитель инспектируемого служителя алтаря. Кулебяку он растянул на целую неделю – уж очень была вкусна. А архиерею доложил: «Приход копеечный, а живут широко. Книг от пола до потолка. А две книги, про французских писателей, сам батька написал. Шибко культурные для деревни. Католики не католики, а все же с душком. С чего бы ей Баха на фисгармонии играть? Да еще Петровским постом! Перепортят они своей фисгармонией православных».
– Надо подумать, – произнес уставший от доносов архиерей и решил, что таким культурным людям надо жить в культурном месте. Но поскольку ни в губернском граде, ни в районных центрах не нашлось свободного места, о «шибко культурной» чете на время забыли.
Вспомнили, когда церковь, в которой служил отец Олег, ограбили и подожгли. С огнем справились, а вот три больших храмовых иконы XVIIIвека пропали. Иконостас уцелел. Грабили, конечно, по наводке. Знающие люди. Взяли самое ценное. Скандал был немалый. А кто виноват? Кто не доглядел? Настоятель. Надо не на фисгармониях играть, а сигнализацию провести! А убрать его за штат за такое нерадение! И убрали.
А матушка тем временем пятого родила. Приехали они в Москву. Анастасия к своим родителям, он – к своим. Как дальше жить? Просить нового места пока нельзя. Прещение нешуточное. И вину за собой чувствовал. Обратно в педагоги? Нет! Священнику Бога Живаго обратного пути нет. Да и какой там Стендаль после псалмов Давидовых! Какие там лекции с разбором фабул французских романов! Какие там словеса и описание страстей мятущихся молодых душ, жаждущих богатства и славы, после того, как он произносил у престола слова Евхаристического канона!
Душа его изнывала от невозможности служить. Он готов был снова в деревню. Самую глухую. Даже о жене он стал думать как-то вскользь. И это после стольких лет благодатного единения. Он ругал себя за невольное охлаждение к жене. Но и она испытывала нечто подобное. Значит, они по-прежнему едина плоть. Вот только души наполнились не любовным чувством, а пугающим беспокойством. Ожиданием чего-то плохого. Душа отца Олега была в смятении. Она жаждала одного – служить! Служить! Литургисать! Петь Богу, дондеже жив!
Университетские друзья, узнав о его положении, снова устроили ему требы. Все решили освятить свои жилища. У многих оказались больные родственники, которые не могли сами добраться до церкви. Он ездил из конца в конец Москвы. Но все же это было не то.
И вдруг он встретил отца Михаила. С этим священником они, будучи заочниками, сдавали экзамены в одном потоке. Тому удалось найти место третьего священника в Подмосковье. А храм, где он служил, остался без батюшки. Он сам предложил похлопотать за отца Олега, и уже через три недели отец Олег был настоятелем Преображенского храма в селе Сосногорском. Шел Великий пост. Крестопоклонная неделя. Первый же день в новой должности начался с искушения. Село было некогда большим. Даже водопровод был и канализация для нескольких каменных домов, стоявших в центре.
В общественных зданиях теперь приезжие с югов граждане открыли магазины. Перед одним из таких магазинов отец Олег и споткнулся о пламенное выражение народного благочестия. Две рабы Божии истово крестились и падали, ударяясь лбами о кресты, украшавшие чугунные люки местной канализации.
Отец Олег увидел в окне смеющихся хозяев торговой точки и подошел к женщинам. Он взял их под руки и тихо шепнул: «Я ваш новый священник. Хочу вас благословить».
Те подставили ему под благословение ладошки и стали радостно выражать благодарность за «милость Божию».
– Вот мы вас, батюшка, и вымолили. С Рождества, батюшка, храм на замке. Какое счастье! Да Великим постом!
Радость их была искренняя. Отец Олег улыбнулся.
– Вот как мне повезло. Вы – первые жительницы Сосногорского, с которыми я знакомлюсь. Я отец Олег. А вас как величать?
– Я Антонина, а это Агриппина Степановна. Она наша староста, бухгалтер на пенсии, – отрапортовала та, что была помоложе, и тут же буркнула соседке: «А ты еще не хотела идти крестам кланяться!»
Отец Олег снова улыбнулся:
– Так это оттого, что храм закрыт, вы у канализационного люка молитесь?
Молитвенницы посмотрели на него с ужасом.
– Как же вы, батюшка, так шутите! Мы Честному Кресту поклоняемся, – со страхом произнесла староста.
Антонина сердито насупилась и стала смотреть на отца Олега с подозрением.
– Да какой же Честный Крест на канализационном люке? Какому православному человеку придет в голову изображать Святой Крест на нечистом месте?!
– Ой, батюшка, мы не о нечистом месте думаем, а видим орудие страданий Господа нашего.
– Ну ладно. Пойдемте отсюда. Я вижу, вы большие богословы. Поговорим в другом месте. Видите, над вами смеются.
Женщины посмотрели на окно витрины.
– Нехристи. Оттого и смеются, – пробурчала Антонина.
Агриппина Степановна предложила проводить батюшку до церковного дома. Ключ у нее был с собой, и они зашагали в сторону церкви. По дороге отец Олег долго извинялся. Он постарался как можно проще объяснить, что не нужно во всех скрещениях двух линий видеть орудие Господних страданий.
А даже если увидите то, что напоминает вам о кресте, перекреститесь, скажите про себя «Господи, помилуй» и продолжайте путь, не падая и не делая ни земных поклонов, ни поясных. А если очень хочется в такой момент помолиться – идите в церковь. Или домой. Как сказано: «Войди в комнату твою, затвори дверь и помолись втайне». Не надо молитву выставлять напоказ. Не будьте, как фарисеи, которые любят себя показывать молящимися.
Женщины были смущены. Несколько минут они шли молча.
Потом Агриппина Степановна вздохнула:
– Батюшка, это мы не сами придумали. Это была у нас старица, Царство ей Небесное, так это она говорила, что на Крестопоклонной нужно перед всяким крестом падать.
– Ну вот и выяснилось. Это ведь вы не из Евангелия узнали, не священник вас этому научил. Будем считать, что это частное мнение очень хорошей христианки. Возможно, она и вправду ни о чем земном не думала. И все 24 часа в сутки помышляла только о небесном. И во всем видела призыв к молитве. А вам, пока вы не достигли меры ее святости, лучше этого не делать.
Агриппина Степановна хихикнула: «Простите нас». Антонина посмотрела на нее сердито.
– Бог простит.
Следующее искушение было посерьезнее. Пока Анастасия собиралась к мужу, на службах пели четыре прихожанки. Одна из них, Валентина, крепкая старушка со следами былой красоты, читала Шестопсалмие и Апостол. А вместе с Агриппиной Степановной – и каноны, и паримии. Голоса у певчих были слабые. Пока просто говорили – ничего. А как начинали петь – беда. Начиналось такое жалобное дребезжание, что казалось, еще минута – и всех четверых придется отпевать. С появлением Анастасии все решительно изменилось. Она стала петь одна. Или с отцом Олегом.
Отец Олег служил вдохновенно. У него был поставленный баритон. И когда он произносил ектении, чуткому сердцу казалось, что после очередного прошения Сам Господь ответит ему и исполнит просимое. А когда пели вместе с матушкой, то, по словам Агриппины Степановны, душа улетала прямо на небо. Но не все были в восторге от красивого пения. Валентина вместе с одной из уволенных певчих затаили нешуточную обиду. Особенно на матушку. Они стали писать письма в епархию. Одно из этих писем каким-то образом не было отправлено. Оно оказалось в одной стопке вместе с поминальными записками. Отец Олег стал читать его и загрустил. Та же история. И служат-то они не по-православному, а, как было написано, «кукарекают вдвоем, а хор изгнали из храма». Он вернул письмо свечнице и решил писательниц публично не обличать. Стал ждать гостей из епархиального управления.
А тем временем слух о необыкновенном пении батюшки и матушки привлек целую дюжину новых прихожан. Среди них было несколько энергичных мужчин среднего возраста (оба прошли через горячие точки). С их помощью начала налаживаться приходская и хозяйственная жизнь. И село незаметно преобразилось. Появилось несколько фермеров. Они привели в церковь своих детей. После службы начались занятия в воскресной школе. В одно из воскресений батюшка обвенчал сразу три пары. Это были мужья и жены, прожившие в светском браке много лет. У одних уже и внуки были. За ними потянулись и молодые. Матушка привезла на лето всех детей. До этого они жили с двумя младшими. Установились неплохие отношения с поселковым начальством. Отцу Олегу по многочадию выделили две двухкомнатных квартиры в доме в расформированном военном городке. Теперь они жили не в избе с тонкой перегородкой от печки до окна, а в четырех комнатах с двумя ванными и двумя кухнями. Жизнь, как говорится, налаживалась. Но какого-то просвета в духовном состоянии большинства своих пасомых отец Олег не видел. Старушки были неискренни. Они ластились к нему, воевали друг с другом за право быть самыми приближенными. Ябедничали, норовили рассказать друг о дружке всякое непотребство. Он это решительно пресекал, а доносчицы за это на него обижались. Рассказывать о чужих неприглядных делах народ любил, а о своих – никоим образом. И исповеди были, как правило, не раскаяние в собственных грехах, а жалобы на соседок. За всю свою священническую практику отец Олег ни разу не был свидетелем искреннего покаяния. Было что угодно: истерический плач, но не о грехах, а от очередной обиды, формальное перечисление соделанного, заявления о том, что «грешна во всем» или «да какие у меня, батюшка, по моему возрасту грехи?». Иногда признавались и в страшных грехах, но с холодным сердцем и без признаков сердечного сокрушения.
Он не знал, как растопить сердца, что нужно сделать, чтобы они открылись, ужаснулись, увидев свою жизнь с бесконечными изменами, пьянством, драками, абортами, воровством и тотальной ложью. Как и чем протереть замутненные глаза души, чтобы увидеть свои грехи и содрогнуться от понимания – в какой грязи прожита жизнь.
На одной из проповедей он слезно молил не утаивать своих грехов. Говорил о безмерной любви Божией:
– Бог всех простит. Только покайтесь. Искренно покайтесь. Ничего не утаивая. Господь наглядно показал нам, до какой степени безмерно Его милосердие. Кто населяет рай? Раскаявшийся разбойник, распятый вместе с Господом. Бывшая блудница. Она даже не знала, куда плывет корабль. Только увидела, что на нем много мужчин, и прыгнула в него. Но потом каково было ее раскаяние! 17 лет в пустыне без еды, без одежды, в холоде и невыносимом зное. И Господь простил ее. А апостол Петр, трижды предавший Его! А Павел – лютый зверь, гнавший христиан! А теперь он и Петр верховные первоапостолы. А царь Давид! Убийца и прелюбодей. Послал на смерть Урию Хеттеянина и завладел его женой. Но Господь не только простил его. Он не постеснялся Себя назвать сыном Давыдовым. А почему? А потому, что Давид не просто шепнул первосвященнику «грешен в убийстве и прелюбодеянии», а каялся и плакал всю жизнь. И никто в мире за несколько тысяч лет не написал таких покаянных слов, как он в своих псалмах. Нет такого греха, который Господь не простил бы за искреннее покаяние. Не стесняйтесь. Не бойтесь.
Через несколько дней после этой проповеди к отцу Олегу приехал благочинный – архимандрит Афанасий.
– Вот, заехал к тебе познакомиться.
Он расспросил, как тот устроился. Осмотрел храм, побывал у него дома. Матушку и на сей раз не застали врасплох. И обед у нее был замечательный, и несколько произнесенных ею фраз перед тем, как оставить священников наедине, расположили к ней благочинного. Они остались с отцом Олегом в гостиной. Благочинный достал несколько конвертов, надел очки, молча просмотрел несколько листов.
– Вот сколько о твоих художествах написано. Ты действительно говорил, что рай придуман для воров и проституток? – спросил он тихо, не поднимая глаз.
Отец Олег слово в слово пересказал свою проповедь.
Благочинный вздохнул и продолжил перебирать листы.
– А что это ты про самоубийц говорил? Почему они испытывают удовольствие?
– Да это я, батюшка, говорил о необходимости соблюдения заповедей. И то, что Господь не наказывает сразу, лишь свидетельство Его долготерпения и любви. И я позволил себе метафору. Вот когда человек летит в пропасть (а ему говорили: не прыгай – разобьешься), он даже может удовольствие от ощущения свободы в этом полете на несколько секунд получить. И подумать: «Вот оно, как сладостно. А мне говорили: разобьешься насмерть».
Отец Афанасий покачал головой и снова вздохнул.
– А про несправедливость Бога?
– Я сказал, что Бог – это любовь. Если бы Бог был справедлив, то нас давно бы не было с такими грехами…
– Ты вот что. Говори проще. Без метафор. Без притч. А то нас толкованием твоих притч завалят по горло.
Отец Олег пообещал. Они поговорили о том, как трудно привести в чувство оторванный от духовных корней народ. Целое столетие продержать в богоборческом помрачении… А теперь слово с амвона скажешь – и нет уверенности, что поймут, не извратят и не напишут «телегу» начальству.
Отец Олег посетовал на то, что не может расшевелить народ.
– Не каются они, ваше высокопреподобие. Одно формальное перечисление грехов. Я их перечислю, а они за мной повторят.
– Да знаю, что не каются. Меня этим не удивишь. 40 лет служу.
– А что же делать?
– Терпи и служи. И разберись, кто это у тебя доносами занимается и сделай так, чтобы она не досаждала архиерею. Одной рукой написано. А то я с нее для начала возьму две тысячи за такси. Будет знать.
– Хорошая, батюшка, идея. Давайте пригласим ее.
– Нет, ты уж сам давай. Я никаких разбирательств устраивать не стану. Вижу тебя. И верю, что ты иерей правильный.
Он немного помолчал, а потом, прищурившись спросил:
– А с тех мест за что тебя шуганули? Про пожар и кражу знаю, а с первого прихода за что тебя из чтецов, а матушку из регентов?
– Да мы стали знаменный распев вводить.
– Чудак. Это в селе? Хоть бы обиход нормально пели… Да и в городах мало кто знаменный-то уважает. Я знаменное пение люблю, но его по современной жизни не привить. У людей души на иной лад настроены. Отовсюду слышны грохот да скрежет адский. Да уголовные песенки либо что-нибудь про любовь, да понеприличнее и пострастнее… Нет. Как сказал один питерский старец, чтобы знаменно петь, нужно знаменно жить.
Благочинный немного помолчал, рассматривая батюшкину библиотеку.
– А фисгармония твоя знаменитая где?
– Вы и про фисгармонию знаете!
Отец архимандрит усмехнулся.
– Так, показывай. Может, матушка и сыграет для гостя.
– Да мы ее еще не перевезли.
– Так перевози поскорей. Я тебе и «газельку» грузовую дам. Я фисгармонию люблю. Да не сподобился достать. Играю на пианино. Так что вези и зови в гости. Мы с твоей матушкой в четыре руки поиграем.
Отец Олег удивился и был рад такому повороту. Благочинный смотрел на него весело.
– А больше никаких преступлений не совершил?
– Нет. Это все. Правда, может быть, мы кому-то не нравимся, как люди.
– Это ладно. Мне вы как люди понравились. А насчет того, чтобы народ каялся, – погоди. Ты тут без году неделя. Если не сбежишь в Москву, то, даст Бог, со временем и растопишь лед. А я тебе на прощание на твою метафору свою расскажу.
– Расскажите.
– Солнце к закату склонилось и разволновалось: кто же без него светить во мраке будет? Спрашивает, а все молчат. Долго спрашивало солнце. Все молчат, и только маленькая лампадка под иконой тихо ответила: «Постараюсь, как смогу». Вот и ты старайся. Свети помаленьку. Только не угасай. И не скорби попусту. И не возносись. Ты ведь не солнце. Вот и свети в меру лампадки. И помни, что народ у тебя простой. Так что давай без метафор. Будь проще.
Визит благочинного не только успокоил отца Олега, а даже окрылил. Он решил вообще не обличать Валентину, а подождать, когда она сама поймет, что доносы – не лучшее дело. Они с матушкой обидели ее тем, что распустили хор. Надо бы ей какой-нибудь чин придумать. Какое-нибудь заметное дело. А пока он ничего не придумал, то на ближайшей литургии объявил о том, что назначает Валентину заместителем старосты. Удивлению Валентины не было предела. После службы староста пыталась выяснить, в чем будут заключаться обязанности ее заместительницы. Батюшка ответил неопределенно и, без особых раздумий, сказал, что дел на приходе скоро будет много, а первое, что он поручает Валентине, – организовать паломничество в Троице-Сергиеву Лавру. Вернее, записать желающих. О деталях обещал поговорить с ней на неделе. Он вышел из храма, а староста с Валентиной и Антониной остались в храме на уборку.
Батюшка уже подъезжал на своем «жигуленке» к магазину, где его ждала матушка, ушедшая из храма раньше его, и вдруг вспомнил, что забыл в алтаре телефон. Вот незадача! Пришлось вернуться.
Валентина с Антониной стояли, перегнувшись через барьер, за которым сидела Агриппина Степановна, и с жаром что-то обсуждали. Отца Олега они не заметили, и он тихонько вошел в алтарь через дьяконские двери. Телефон лежал на подоконнике. Батюшка взял его и повернулся, чтобы выйти, но неожиданно услышал нечто, что заставило его задержаться. Антонина гневно выговаривала Валентине:
– Ты думаешь, люди тебе спасибо скажут за твои письма!?
– Да ладно тебе, – огрызнулась та. – Чего удумала. Какие письма!
– А такие. Верка-то все сказывала. Как ты митрополиту жалобы на нашего батюшку пишешь. И ее пристегнула сочинять.
– А что неправда? Я правду пишу. Он тут всяко мелет. Его и понять нельзя. Отец Михаил молебен отслужит – и домой. А этот разводит тут турусы. И к чему призывает – не понять.
– А чего понимать. Он говорит: каяться надо. А мы не каемся. Клуб себе придумали. Ходят, кто не лень. Может, и в Бога не веруют, а ходят.
– Да откуда ты знаешь, кто верует, а кто нет. Сама-то ты в кого веруешь?
– Я-то в Господа нашего верую. А Господь сказал: надо каяться. Вот ты, Валь, и покайся батюшке, что кляузы пишешь.
– Вот еще. Чего удумала. Сама-то больно каешься? Думаешь, легко по молодости удержаться? Так я и слова такого не знала: «грех». Жила, как все жили. А кто у нас себя грешницами считал? Кто? Хоть одну бабу назови.
– Моя мать, – тихо вздохнула Антонина.
– Она-то что? Она и не у нас в селе жила. Мы о ней ничего не знаем.
– Она, покойница, Царство ей Небесное, до самой смерти чемодан с кирпичами носила.
– Какой еще чемодан?
Антонина всхлипнула, утерла нос передником.
– За грех убийства. Братик у меня был Яшенька. Кроткий, славный. Божие дите. А мальчишки все дразнили и колотили его за то, что он в их проказах не участвовал. Трусом обзывали. Они, как яблоки поспевать начнут, чисто грачи на деревьях сидят.
– Понятное дело. Я и сама по чужим садам лазала, – перебила ее Валентина.
– И стекла в школе били, и сарай подожгли вредной Акулине, и белье могли с веревок сорвать да в грязь. Корову у Коркина хвостом к хвосту лошади привязали. Да чего там… проказа на проказе. Хулиганье сплошное. А Яшенька все с мамкой сидел. Вот они его однажды поймали и говорят: «Иди у Кисляковой огурцы сорви. Мешок дали. А не нарвешь – мы тебе уши оборвем да накостыляем. Иди, не трусь». Яшенька и пополз по огороду, чтобы не быть трусом. А Петровна-то Кислякова у окна сидит. Видит Яшеньку-то. Он только огурец сорвал, а она уже бежит с кочергой. Ну, он деру. А она орет на всю деревню: «Ворюга проклятый!» А он-то, бедный… Ему и огурцы-то даром не нужны. Своих полно. Он-то битья мальчишек испугался. Во двор забег, а мамка-то наша выскочила из избы. Что за гром с соседского огорода? А Петровна ей и орет: «Тихоня-то твой вор поносный! Огурцы мои скрал!» А маменька-то, Царство ей Небесное, схватила лучину от дранки. Изба-то дранкой крыта. Шиферов-то не было. Да этой лучиной и шлепнула его по голове. А в лучине-то гвоздь ржавый. Да как раз в ямочку, что в голове. В темечко. Яшенька упал, ножками задрыгал и затих.
– И что, убила?
Антонина опять всхлипнула и кивнула.
– Убила мать сыночка. Братика моего кроткого… За огурец. Свою надежу. Нас-то, девок, пятеро, и один брат. Что там было… И суд был. Говорят, вот времена суровые были. Суровые. И жили впроголодь. Жидким щам рады были до смерти. Траву для коровушки по канавам серпом резали. Я режу, а Валюшка четырех годов на страже стоит. Чтоб никто не увидел. А поймают – отберут. И позор. И посадят. А все равно резали. Куда денешься. Да вы помните.
– Чего не помнить. У меня самой мать на три года посадили за траву – колхозное добро, – поддакнула Валентина. – Ну, дальше-то что? Не тяни.
– Так вот, со всем своим суровством, судья мать-то отпустил, да еще и тайно ей потом денег сунул на похороны. А мальчишек-то, что подбили Яшеньку, наказал. Самых заводил главных в колонию для малолеток.
А маменька… Суд человеческий одно. А она сама себя крепко осудила. Ела потом по куску хлеба в день да водицы кружечку. И так целый год. В чем только душа держалась. Работы-то с пятерыми! Мы, конечно, помогали. А все одно – только поворачивайся. И в колхозе, и дома. А потом свалилась она. Язва пошла – чуть не померла. Истощение – довела себя. Определили ей инвалидность. Так вот тогда она и придумала себе чемодан. Нагрузила камнями и повсюду с ним. Это с язвой-то. А еще придумала себе тайные подвиги: по ночам общественные работы делала. Мост у нас провалился. Так она и починила. Откуда силы! Да как она бревна-то достала. Явно из леса. Ведь и посадить могли. Это потом мы узнали: ей Сашка-дурачок помогал. У него силища была аховая. Когда электричество тянули, мужики столбы носили. Один столб вшестером. А Сашка взваливал на плечо столб да версту без передыху один нес. Он маменьке-то и помогал.
Она и вдовам втайне по́мочь творила. Иной раз по неделе дома не было – все чего-то людям делала. Еще спала в поле. Прямо на земле. А дома – не знаю, спала ли. Всю ночь лампада горела, да головой об пол бухалась. Да плач слышен: Господи, прости окаянную!
Так она по Яшеньке убивалась. А потом успокоилась маленько. Мы уже подросли, по дому все сами делали, а Людмила – старшая – уже и работать пошла. Задумала маменька до Киева дойти. Ногами своими. Попрощалась с нами…
– Это с кирпичами?
– Нет, чемодан на сей раз оставила. Попрощалась с нами, благословила и ушла. Целый год мы ее не видели. Вернулась. Говорит, видела Яшеньку в светлых одеждах: «Сидит у ног Матери Божией и веночек из цветов плетет. А цветы эти красоты – не рассказать. А простил ли меня Господь, не знаю. А Яшеньку принял в свои светлые обители». Это ей киевские угодники показали. Там в пещерах у нее видение было. Месяц за бродяжничество в тюрьме отсидела. Били несколько раз крепко… Может, и простил ее Господь. Про свое богомолье нам не сказывала. Да мы бы и не поняли. Мы-то, дурехи, думали, что маменька наша с горя-то с ума сошла. И народ-то ей, хоть и сочувствовал, но все чокнутой прозывали. Мы чемодан ейный в печке сожгли. А кирпичи на дворе горкой сложили. Так она другой себе из фанерок сотворила. Наложила кирпичей и снова с ним заходила. Так с ним в руках и рухнула. Язва открылась. До больницы 20 верст. Пока довезли, она и померла. Царство Небесное рабе Божией Елизавете!
Все перекрестились и затихли. Долго стояла тишина. Потом староста Агриппина Степановна подошла и поцеловала Антонину в щеку. Прижала к себе и всплакнула:
– Какая жизнь… Как мы, бабоньки, жили. И такую подвижницу проглядели. Надо бы нам, сестры, подумать. Коль каяться не умеем, что-то хорошее делать. Надо придумать, – продолжала староста.
– Вон у Марины Берестовой дети оборванцы. Неужто не найдем, чем им срам прикрыть?
– Так Маринка пьяница, – фыркнула Валентина.
– А дети-то при чем? Я вот пойду соберу одежду для них.
– Да мало ли народа бедствует. Давайте и к Ольге Дувахиной заходить. Ведь болеет давно.
– Дак она ж ведьма. И не скрывает. К ней пойдешь, а выйдешь – она такого тебе нацепляет, – опять возмутилась Валентина.
– Нет, бабоньки, чтоб церковь наша действительно была не клубом, а домом Божиим, давайте делать добрые дела, – сказала Антонина.
– А у нас денег – дай Бог до пенсии дотянуть, – опять огрызнулась Валентина.
– Да чего ты-то нудишь. Много ли нам, старухам надо. Овощ свой. Одну-другую консерву купила – и хватит, – отмахнулась Степановна.
– Что вы подвиги ищете, – перебила их Антонина. – У нас батюшка копейки получает. А у него пятеро. В Москву ездит на требы. А шутка ли мотаться. Без семьи, и дорога денег стоит. Давайте ему больше помогать.
– Дак помогаем. Я вон всегда на канун то картошки, то моркошки.
– Моркошки. Надо чего-то посущественней. Давайте думать. Вон, у Романовны сын в Питере большой начальник по строительству. Надо уговорить ее настроить сына, чтоб он десятину на наш храм да на батюшку высылал.
– Дак десятина-то, поди, миллионом запахнет.
– Да хоть триллионом. Он, стервец, первым хулиганом был. А родина ему бесплатно образование дала. Выучился на народные деньги. Пусть совесть имеет, – выпалила Валентина.
Тут уж отец Олег не выдержал и вышел из алтаря. Все ахнули.
– Батюшка, вы, ведь, ушодцы (новгородский диалект: давно ушел. – Ред.). Когда ж вы вернулись?
– Ушодцы да пришодцы, – улыбнулся отец Олег. – Вы так склонились над Агриппиной Степановной и чем-то увлеклись, что не заметили меня. А я вдоль стеночки да в алтарь.
– Так вы все слышали?
– Каюсь, слышал.
– Стыд-то какой. Мы ведь про грехи наши сказывали.
– Про это мимо ушей пролетело. А вот про мать да чемодан с кирпичами слушал, затаив дыхание. Очень меня эта история тронула. А насчет ведьмы – не спешите судить. Может, это наговоры. Где она живет? Надо зайти. Может, покается.
Степановна принялась объяснять, как найти избу Дувахиной. Повздыхали. Отец Олег повернулся к Антонине:
– Как звали вашу матушку?
– Феклой.
– Редкое нынче имя. Будем молиться о Фекле. И вашем братце Яшеньке.
Антонина ухватила батюшкину руку и крепко поцеловала ее.
– Спаси вас Господи, батюшка.
Отец Олег помолчал немного.
– Да, рассказали вы историю. У Стендаля и Золя такое не найдешь…
Сказал и пожалел. Опять что-нибудь придумают. Он попрощался. Благословил своих прихожанок. Сегодня он делал это с большим чувством: медленно, задерживая на несколько секунд пальцы у лбов, покорно склонившихся перед ним. И, как никогда прежде, пережил сильное чувство сострадания и любви к этим бедным женщинам. Какая великая милость дарована ему Господом. Утешать эти переполненные горем души, наполнять их надеждой на прощение.
Он остановился на площадке перед храмом, недавно застеленной бетонными плитами, – остатками стен разоренной птицефермы. Справа под древними соснами виднелись могилы с пирамидками, наверху которых торчали серые, некогда красные, звезды. Были и могилы с крестами: деревянными и металлическими, сваренными из водопроводных труб. Перед центральной аллеей еще недавно возвышался памятник герою Великой Отечественной войны, уроженцу села Сосногорского. Теперь он словно уменьшился в размерах и был загорожен махиной из черного мрамора – плитой с изображенным во всю ее высоту конем. Конь словно выбежал из черных дымчатых далей и замер под портретом известного на всю округу цыганского барона.
Отец Олег перекрестился на храм и пошел по тропинке к своим стареньким «жигулям».
А в храме три подруги говорили о том, что с батюшкой им все же повезло. Какой он умный и сердечный. И теперь они будут ему усердно помогать.
Валентина сделала земной поклон перед Распятием, выпрямилась и вдруг грузно упала, рыдая в голос. Утешали ее долго. А потом и сами разревелись. Валентина успокоилась первой. Она сняла платок, утерла им слезы, громко шмыгнула и удивленно произнесла:– А чего это он в конце сказал, насчет золы? Совсем непонятно. Где он ее увидел? Все в храме чисто. Да и печку уж два месяца как не топили.