В публикуемой главе из «сочинения» Олимпиады Петровны Шишкиной (1791–1854) «Князь Скопин-Шуйский, или Россия в начале XVII столетия» (Петроград, 1914) речь идет о Калязинской битве, состоявшейся 28 августа (н.с.) 1609 г. Писательница была фрейлиной жены Николая I императрицы Александры Федоровны. Первое издание книги вышло в Санкт-Петербурге в 1835 г. Текст воспроизводится из хранящегося в Российской государственной библиотеке экземпляра с экслибрисом Николая II. Текст экслибриса гласит: «Собственная Его Величества библиотека: Зимний дворец».
Пространная равнина, на которой нынче находятся первоклассный мужской монастырь преподобного Макария и прилегающий к нему город Калязин, несмотря на близкое ее расстояние от Кашина, бывшего в древности Удельным княжением, до половины XV века была пустынею, посещаемой только соседними жителями. В царствование Василия Васильевича Темного дворянин Матвей Васильевич Кожин, лишившись в течение трех лет нежно любимых родителей и жены, навсегда оставил мир и, постригшись в Кашинском Николаевском монастыре, прозываемом Клобуковым, назван был Макарием. Скоро ревностное желание посвятить Богу все минуты бытия своего заставило его поселиться в восемнадцати верстах от города, в месте, совершенно необитаемом, где он надеялся провести жизнь в трудах и молитве, не обращая на себя внимания, и не будучи развлекаем суетными помыслами. Бедные и несчастные отовсюду стекались к нему, и его благие советы и всегдашнее стремление облегчать скорбь и нужду приобрели ему общую любовь. Опасаясь, чтобы тут не учредилась обитель и соседство ее не сделалось слишком для него тягостно, Иван Коляга, владелец земли, на которой инок своими руками соорудил тесную келью, решился умертвить старца, благочестивая жизнь которого служила безмолвною укоризною его порокам. Едва преступная мысль эта закралась в его душу, он опасно занемог и, считая это действием гнева Божия, во всем признался иноку. Кротость его и смирение живо тронули Колягу; он постиг цену христианских наслаждений и, убедив Макария принять его в число своих учеников, отдал в его распоряжение свое имущество, дотоле расточаемое на удовлетворение гнусных страстей. Часть его богатства роздана была убогим, а другая употреблена на сооружение храма Святой Троицы, в котором благочестивые отшельники с пламенным усердием ежедневно молились о благоденствии России и спасении душ человеческих.
Посвященный тверским епископом Моисеем в игумены вновь устроившейся обители, преподобный Макарий достиг глубокой старости, не ослабив в трудах и общеполезных подвигах, тем более возбуждавших благоговение, что он провел юность свою в изобилии и неге и, оставшись в миру, по роду своему и дарованиям мог бы легко достигнуть высокого звания. Господь оправдал его выбор и громким прославлением смиренного инока заградил уста тем, которые расположены были укорять его, что, заботясь только о своем спокойствии, он отрекся служить отечеству. Спустя тридцать восемь лет после кончины преподобного Макария, июня 26 1521 года, обретены были его нетленные мощи, и до сего времени все прибегающие к нему с верою получают облегчение от скорби душевной и исцеление от недугов.
Дабы навсегда сохранить память о великодушном раскаянии Коляги, принявшего также образ иноческий, преподобный Макарий назвал основанный им монастырь Троицким Колязиным. К сожалению, в нем не осталось ни одного из первобытных зданий, и только по преданию известно, в каком виде находилась обитель до 1610 года, когда она была разорена овладевшими ею поляками.
За несколько месяцев до этого плачевного происшествия, около половины августа, рано поутру, вокруг невысоких, но довольно обширных монастырских стен, и по берегам прилегающего к нему озера, рассеяны были толпы воинов. Одни поили лошадей, другие чистили оружие, некоторые весело толковали между собою о победах, приведших их из опустелого Новгорода в благодатный край, орошаемый бесконечною Волгою. По одежде и наречию их можно было тотчас узнать, что они собрались из разных, отдаленных между собою областей, но нельзя было сомневаться в их единодушии: они с восторгом говорили о вожде своем, и сами не знали, что им дороже, польза ли отечества, или удовольствие князя Скопина-Шуйского, которые, впрочем, они весьма справедливо почитали нераздельными. Между ратниками, в простых деревенских кафтанах видны были исправно вооруженные иностранцы, поступь и движение которых показывали несравненно более навыка к ратным занятиям. Не сомневаясь, что без помощи их погибла бы Россия, они с надменностью смотрели на своих товарищей, не воображая, что лучшие их области будут покорены внуками этих сильных и пылких людей, которым нужен был лишь Государь, одаренный гением, дабы заставить мир с трепетом согласиться, что «русских можно убивать, но невозможно победить». Не помышляя о будущем, шведы невольно дивились ловкости, с которой союзники их перенимали все их знания, между тем, как сами они, с трудом вытвердив несколько русских слов, так их коверкали, что одни вовсе не понимали, о чем они спрашивают, а другие, слушая их, не могли удержаться от смеха. Но общее уважение к князю Михаилу предупреждало ссоры и, несмотря на природное отвращение к чужеземцам, русские, покорные внушениям обожаемого воеводы, обращались с ними ласково.
По приказанию игумена, монастырские служки, взобравшись на высокие яблони, посаженные за оградою, как уверяли они, самим преподобным Макарием, бросали спелые плоды воинам. Они ловили их на лету и, забавляясь этим, вовсе не думали, что, как скоро возвратится гонец, посланный проведать о неприятеле, им должно будет готовиться к кровавому бою; что мирная равнина скоро огласится яростными воплями непримиримых врагов. Мрачные эти мысли не представлялись беззаботным ратникам; они полагались на милость Божию, на заступничество святых угодников, на счастье и мудрость своего вождя. Только один десятник, тревожимый последним сновидением, пристально смотрел на дорогу, откуда ждали вестника. Он первый заметил вдали пыль и, приложив руку ко лбу, с удивлением узнали воеводу Головина. Густая грива и долгий хвост коня его развивались, как распущенная черная сетка, и след его был означен кровью, струившейся из исколотых его боков. Будучи уверен, что Головин не оставил без важной причины отряда, с которым он стоял на берегу реки Жабни, впадающей в Волгу, десятник побежал за ним в монастырь, куда он примчался стрелою, не дожидаясь своих спутников, только что показавшихся, когда он уже молился против Троицкого собора.
– Сам Бог тебя послал сюда, Семен Васильевич, – вскричал Тишин, который, увидя воеводу в окно, поспешил его встретить. – Ты один можешь спасти князя Михайла Васильевича…
– Я могу спасти его! Я один! И я случайно приехал! Ради Бога, Павел Петрович, скажи скорее, что здесь случилось; что помешало тебе послать за мною? – вскричал Головин, озираясь по всем сторонам.
Начальники дружин спокойно ходили по монастырю; в кельях, занимаемых князем, было тихо; ничто не возвещало ни малейшей тревоги. Воевода готов был подумать, что пылкий юноша испугал его в беспамятстве, что он от забот и усталости занемог горячкою; но руки Тишина были холодны; бледное его лицо выражало лишь жестокую, мучительную скорбь. У Головина замерло сердце; он не мог двинуться вперед, не мог свести глаз с Тишина, который, как страшное видение, вдруг разрушил его радостные надежды, заставил его забыть, для чего он возвратился. Так прошла минута, одна минута, но от нее могла зависеть вся жизнь. В церкви запели молебен преподобному Макарию; Головин перекрестился, по лицу его покатились слезы; он ужаснулся малодушия, опасного для того, кто один охранял отечество и престол, один заставлял русских любить славу и добродетель. Он спросил у Тишина, какое несчастье грозит его зятю и чем он может отвратить его.
– С небольшим за час,– отвечал Тишин,– князь Михайло Васильевич получил известие, что бессовестные союзники, жадность которых к деньгам и склонность к измене мы много раз уже испытали, опять воротились к своим пределам. Делагарди сам с ними отправился, и не иначе обещает привести сюда своих воинов, как получив Карелу. Князь говорит, что ему некогда спрашиваться у Царя, и хочет сам собою отдать город: уже начали писать договор.
– Творец Небесный, – вскричал Головин, – он себя погубит!..
– Ах! – прервал Тишин,– он вовсе о себе не мыслит, не слушает ни просьб, ни советов, не верит, что должен беречь себя для общего блага! Ты ему брат, Семен Васильевич; ты можешь смело спорить с ним; убеди его, что он крепко прогневает Государя, распоряжаясь в таком деле без его ведома. Известно тебе, как Василий Иванович подозрителен; как князь Дмитрий завистлив и зол: он рад обнести всякого, особенно же племянника!
– Правда, истинная, святая правда! – с глубокою печалью сказал Головин, и скорыми шагами пошел к каменному строению, около которого толпились иноки и воины, рассуждая между собою о неожиданном прибытии воеводы.
Строго исполняя данное им приказание, стражи не хотели пропустить Головина в комнату, в которой князь занимался делами. Услышав шум, игумен Корнилий, участвовавший во всех совещаниях, отворил двери, н узнав шурина княжеского, пригласил его войти. Опершись о покрытый сукном стол, князь Михаил с глубоким вниманием читал предлагаемый ему договор. Возле него с одной стороны сидел генерал Зоме, находившийся в Колязине с частью союзного войска, а с другой секретарь шведского короля Карл Олофсон. Последний был небольшого роста, сух и бледен; лицо его имело неприятное выражeниe, и в глазах вовсе не было приметно проницательности и остроумия, которыми он считал себя щедро наделенным. Впрочем, необыкновенная память, старание знать все происходящее при разных дворах, и особенное искусство пользоваться чужими трудами заставляли думать, что он одарен редкими способностями, и некоторые даже прославляли его бескорыстие: ибо его можно было подкупить только весьма дорогою ценою, какую немногие в состоянии предложить.
Между тем, как генерал Зоме, всею душою полюбивший князя Скопина, чтобы не разлучиться с ним, убеждал его отдать город, по Выборгскому договору уступленный шведам, что только до времени надлежало таить для избежания народного ропота, Олофсон коварно улыбался, восхищаясь мыслию, что граф Делагарди по его внушениям требовал немедленной отдачи Кексгольма. Ему известны были недоверчивый нрав Царя и ненависть любимого брата его к племяннику, необычайные дарования которого всех изумляли, и он, чувствуя, что с таким вождем pyccкиe скоро могут сделаться страшны соседям, с злою радостью предвидел, что Царь равно будет раздражен против юного родственника, если он отпустит союзников, или самовольно выполнит тайные условия Выборгского договора. Безопасность Швеции, думал он, зависит от бессилия России, и верные сыны отечества должны всеми средствами питать в ней раздоры.
– Боярин князь Михайло Васильевич,– сказал Головин, – я прибыл с важным донесением к твоей милости и немедленно должен с тобою переговорить наедине.
Обещав тотчас воротиться, князь вышел с своим шурином в другую комнату. Тишин последовал за ними.
– Что сведал ты о ляхах, брать Семен Васильевич? – спросил князь.
– Прежде всего, дозволь узнать, правда ли, что ты без царского соизволения отдаешь Корелу?
– Тотчас тебя обо всем уведомлю, только дай ответь на мои вопросы. Далеко ли ляхи; велико ли число их; кто их ведет?
– Ляхи в Пирогове; их более двадцати тысяч; Caпега, Лисовский, Зборовский и Заруцкий поклялись отметить тебе за все твои успехи.
– Павел,– вскричал князь,– прикажи воинам готовиться к бою.
– Русским? – сказал Тишин, пристально смотря на князя, как будто надеясь выразительными взорами победить его непреклонность.
– И русским и шведам,– отвечал князь твердым голосом.
– На что тебе наемники,– вскричал Тишин,– мы все готовы умереть за тебя. Все с тобою будем сильны: без тебя чужеземцы не спасут святой Руси.
– Я понимаю твои чувства, высоко ценю их,– прибавил Головин,– но, любезный брат, пылкая молодость не всегда к добру жертвует собою: не плати слишком дорого за помощь ненадежную.
– И тем не менее необходимую,– прервал князь.– Кажется друзья мои, вы оба довольно нагляделись, как еще недавно ратники наши, горя усердием, не умели взяться за оружие: теперь я не боюсь идти с ними на двойное число врагов. Я этим обязан генералу Зоме и его офицерам, и ни за что в мире не расстанусь с ними добровольно, пока не будет у нас сильного и хорошо обученного войска. Ступай, Павел, выполни, что тебе сказано. Когда Бог даст нам победу, я пошлю тебя с донесением к Государю, и ты сам вручишь ему договор мой с секретарем шведского короля. Теперь прощай, не трать времени.
Едва заметное возвышение голоса и известное движение рукою напомнили Тишину, что он не должен более прекословить знаменитому другу своему, неравно всех любившему, но ко всем равно справедливому, что и обязывало всех ревностно исполнять его волю, и никому не приходило на ум употреблять во зло его кротость и снисхождение.
Тяжело вздохнув, Тишин поклонился и вышел. Головин оперся о стену.
– Что ты так невесел, любезный брат,– сказал князь Михаил,– о чем ты тревожишься? Чего мне бояться, свято храня пользы Государя и отечества?
– Зависти! клеветы! – вскричал Головин, уже не надеясь убедить князя отказаться от его намерения, но не в силах будучи скрыть, что он не должен полагаться на чистоту своих побуждений.– Хотя ты и не изволил мне сказать,– продолжал он,– что еще до отъезда твоего в Новгород старались внушить Царю вредные о тебе мысли, но давно я знаю, что дядя твой, князь Дмитрий Иванович, тебе недруг: ты ему, как бельмо на глазу; ему бы хотелось совсем сжить тебя со свету или, по крайней мере, чтобы Царь не велел поминать твоего имени. Не за что тебе, князь Михайло Васильевич, любить и почитать такого сродника; а ты готовишь ему великую радость, всем же добрым гражданам горькие слезы.
Князь Михаил изменился в лице, но, подняв глаза к небу, снова исполнился великодушною твердостью.
– Нет, нет, – сказал он, – я не должен и не хочу воображать, что Государь может о ком-либо судить не по делам, а по чужим толкам. Как ему усомниться в моей преданности! Всяк может видеть, что я не для своих выгод нарушаю, или как надеюсь, предупреждаю его волю. Будь спокоен, братец Семен Васильевич, Государю, верно, будет угоден мой поступок: он истинно любит отечество.
– Мало, что он его любит, – с горячностью возразил Головин,– он должен более радеть о нем. Видя его доверие к презираемому всеми брату, поневоле подумаешь, что выгоды семейные дороже ему блага государственного. Если бы он не полагался на тех, которые во всем ему потакают, и не допускал к себе наушников, я бы первый стал тебя уговаривать отдать шведам Корелу; но теперь, прежде, нежели Царь успеет рассудить, что совершенная крайность тебя к этому понудила, что ты хочешь этим спасти престол и отечество, зложелатели твои уверят его, что ты имеешь коварные замыслы…
– Полно, полно, – прервал князь; грешно осуждать всякого, а кольми паче помазанника Божия, которому мы оба клялись быть покорными. И кстати ли тебе дивиться пристрастию к родному брату, когда сам, тревожась о зяте, поносишь Государя, всегда бывшего к тебе милостивым. Но время течет; ляхи близко; Делагарди удаляется: пора мне кончить дело.
Головин бросился к ногам князя.
– Помедли, – сказал он, задыхаясь от горести. – Бога ради помедли; пощади сестру мою, она не переживет твоей гибели.
Изумленный, живо тронутый, князь поднял своего шурина, и дружески обняв его, убеждал не верить печальным предчувствиям.
– Павел сказывал мне, – прибавил он, – что перед тем, как отца его зверски замучили, он был спокоен и весел: может быть, и нынче все случится наоборот.
– Дай Бог. Но, чтобы вернее была на это надежда, дозволь мне съездить в Москву и обо всем доложить Государю. Я не буду медлить, я скоро ворочусь.
– Если бы можно было дожидаться царского указа, зачем бы я стал торопиться? Олофсон хочет непременно сегодня уехать: если я отпущу его, не согласясь отдать Корелу, и честному Зоме нельзя будет здесь остаться, и прежде, нежели ты увидишь Государя, Делагарди будет за границею, или, может быть, захватит беззащитный Новгород. Худо знаешь ты, брат, этих людей, и как трудно с ними ладить; кабы ты чаще с ними беседовал, прошла бы у тебя охота твердить мне, что я должен заботиться о ceбe. В старые годы соседям нашим и во сне не снилось, что нам не долго сделаться сильнее их; теперь они начали об этом задумываться. Я знаю, что нам не дешево обойдутся их услуги, но не время с ними торговаться. Корелу не трудно будет выручить, если с помощью Божею останется цела Москва! Как бы то ни было, я твердо уверен, что спасение России нынче зависит от согласия со шведами, и хотя бы я точно знал, что завтра же заплачу за это головою, я решился, и немедленно исполню Выборгский договор. Что мне в жизни,– продолжал князь, с неизъяснимым величием,– что мне в почестях и богатстве, когда меня станет укорять совесть, что от моей трусости, от подлого моего своекорыстия гибнет святая родина, торжествуют ляхи и Тушинский вор. Пусть судит меня Государь. «Сердце Царево в руках Божиих».
Поспешно отворив дверь, Головин позвал игумена. Он надеялся убедить его, что он, как духовная особа, не должен допускать князя самовольно отдать Кексгольм.
Старец остановил его на первых словах.
– Мне все известно, – сказал он, – но, скорбя о тяжкой године, я не дерзну препятствовать вождю нашему совершить великий подвиг, стяжать вечное блаженство! Нет и славы, где нет опасности; не будет награды тому, кто ничем не жертвовал спасению ближних! Гряди, сын мой, – с умилением продолжал он, оборотясь к князю, – по пути, предназначенному тебе Господом! Святой угодник Макарий будет твоим заступником; а я, недостойный его преемник и вся братия моя, будем непрестанно молить о тебе Царя Небесного.
Приняв благословение инока, князь возвратился в комнату, где ожидали его шведские сановники. Генерал Зоме задумчиво чертил план сражения; Олофсон, гладя по привычке свою грудь, расспрашивал о дороге в Кексгольм воеводу Чулкова, которого князь Михаил хотел послать для сдачи города ему самому, или кому другому, по назначению шведского короля. Когда князь подписал договор, Олофсон, приняв его с почтительным видом, подал ему заготовленное обязательство, что граф Делагарди немедленно со всем союзным войском прибудет в Колязин и будет состоять в подчинении князя Скопина-Шуйскаго. Генерал Зоме с восторгом обнял князя и, стукнув саблею об пол, уверял, что настало время отомстить полякам за все их крамолы.
– Прощай, князь Михаиле Васильевич, – вскричал Головин, – я еду встретить врагов! После всего, чему я был свидетелем, чувствую, что во мне удвоились и любовь к отечеству и преданность к тебе! Я бы не пожалел жизни, чтобы ты был безопасен и счастливь, но стыжусь, что убеждал тебя заботиться о низких происках!
– Не жалей об этом, – прервал игумен. – Ты еще не знал, как высок духом истинный христианин: радуйся, что брат твой, твой вождь, русский, православный князь, заставил тебя постигнуть силу и прелесть бескорыстной добродетели! Ты видишь, что иноплеменники перед ним благоговеют; как можешь ты бояться, что Господь не защитит его!
Инок взглянул на небо; ясное лицо его внезапно помрачилось; скорбные мысли овладели его умом. Быв грабителями отечества, убийцами сограждан, ославленные предательствами, русские казались ему недостойными, чтобы, одаренный всеми совершенствами, способный доставить им все блага, князь Михаил долго обитал между ними. Конечно, подумал игумен, Провидение послало его возвестить только, что оно нам назначило, если бы мы были достойны его покровительства; чего мы можем надеяться, загладив свои преступления! И блеснув в сем мире, как яркий солнечный луч, как животворная струя, юный стратег скоро сокроется в небесах, где ему готов неувядаемый венец! Душа старца пылала любовью к Богу, желанием достигнуть неразлучного с ним соединения. Священная цель эта была предметом всех его размышлений и действий, неисчерпаемым источником надежд и радостей; но вдруг на краю гроба возмутилось его спокойствие, поколебалась преданность его воле Божией. Он с ужасом подумал, что, дряхлый и немощный, он может пережить юношу, сильного, пригожего, непобедимого, что, может быть, преждевременная смерть князя Скопина надолго отдалит благоденствие России. Сомнения и ропот закрались в его сердце, и адские духи с лютою радостию стремились довершить падете праведника. Но инок поспешил во храм, и простершись перед святыми мощами, со слезами молил Всевышнего допустить его очистить грех свой строгим покаянием. Спустя несколько месяцев, когда, как сказано выше, поляки, овладев обителью, совершенно ее разорили, игумен Левкий погиб в тяжких муках, пребыв до конца верен всем своим обязанностям.
Отправляясь на сражение, князь Михаил зашел в церковь, где игумен служил молебен: вдруг глухие звуки смешались с дрожащими голосами исполненных умиления иноков.
– Гром! – сказал старый иеромонах, ставивший по поручению князя толстую свечу перед серебряною ракою чудотворца, устроенною за десять лет перед тем Царем Борисом Феодоровичем, Государем набожным и мудрым, память которого была бы благословляема потомством, если бы он, ожидая желаемого им величия от единого Бога, не сделался посредством ненавистного убийства виновником всех бедствий, которыми самозванцы обременили Poccию.
– Это не гром, – вскричал князь, – это пальба! Бой уже начался; православные своею грудью отстаивают отечество! Преподобный отче Макарий, – прибавил он, поклонясь в землю, – укрепи их своими молитвами, испроси у Царя Небесного, чтобы кровь их не пролилась напрасно!
Окинув глазами просторный, но мрачный храм, князь подумал, что в крайности он может быть убежищем для русских, могилою для врагов; что, притиснутый к алтарю, он истребит толпы наглых святотатцев. Иноки смотрели на него с изумлением, с благоговейным трепетом. Вместо известного им кроткого и приветливого юноши, стоял перед ними воин, величественный как царь, непреклонный как судьба, грозный как гнев Господень; огненные его взоры, казалось, могли проникнуть самые тайные думы, сокрушить несметные силы; черты его, исполненные дивной красоты, его движения и голос, все возвещало существо бессмертное, созданное по образу и подобию Божиему, сохранившее все совершенства, при создании мира дарованные владыке вселенной. Предстоящие готовы были почесть его вестником воли Всемогущего…
Игумен поднес князю крест; он приложился к нему с глубоким чувством, и скоро, при его появлении, пространная равнина огласилась кликами любви и радости: воины знали, что враги вдвое их многочисленнее, но видя вождя своего, не сомневались в победе. Он скрылся между ними, и иноки, провожавшие его до ворот обители, возвратились в церковь. Только двое, будучи помоложе, пошли на колокольню, но скоро им стало невозможно распознавать дальше предметы; дым от огнестрельных оружий застлал их как плотное, непроницаемое покрывало.
Несмотря на славные подвиги защитников Троицкой лавры, поляки не верили еще, чтобы pyccкиe могли сравниться с ними в военном искусстве и превзойти их храбростью. Мужество передовых дружин изумило их; особенно был им поражен пан Зборовский, по крайнему своему тщеславию и легкомыслию согласившийся, чтобы жена его была свидетельницею сраженья. Карета ее стояла в виду войска, яростные нападения которого были отражаемы с уроном, и сопровождавшая ее Виктория Талиская тщетно убеждала ее удалиться. Октавия отвечала, что она не за тем решилась следовать за своим мужем, чтобы перед всеми обличить свою трусость.
По данному заблаговременно приказанию, русские стали отступать к реке Жабне; поляки с громкими криками преследовали воинов, внезапно рассеявшихся перед ними, как стадо робких птиц разлетается перед алчными коршунами. Панну Зборовскую тотчас уведомили об этом мнимом торжестве, и она наградила вестника дорогим перстнем. Не нежность к супругу и не любовь к отечеству побудили ее оказать такую щедрость: сердце ее пылало мщением; она страстно желала видеть посрамление того, кто некогда дерзнул пренебречь ею рукою, чье имя, ознаменованное славою, всюду ее преследовало, как едкая насмешка, как скорбная укоризна. Мысль, что ее могут считать недостойною любви героя, что, может быть, и поляки и pyccкиe толкуют, что Отрепьев по убеждению отца ее хотел принудить князя Скопина на ней жениться, живо терзала гордую ее душу. Чтобы доказать всем, что она не была участницей этого намерения, Октавия, с редким постоянством, с очаровательным искусством, старалась пленить одноземца, довольно значительного между сподвижниками Самозванца, дабы, вступая с ним в супружество, ей можно было надеяться, что о браке ее, с пышностью заключенному тотчас будет известно в Москве. Роскошные празднества, великолепные подарки. угождения Тушинского вора на несколько времени удовлетворили оскорбленную ее гордость; но она не могла отвлечь пана Зборовскаго от развратных и буйных бесед, и часто с омерзением от него бежала, когда он, распаленный вином, хотел ее обнять, хвалясь перед всеми, что она предпочла его племяннику Царя Московского.
Когда пришла вeсть, что пан Зборовский был совершенно разбит под Тверью князем Скопиным, Октавии показалось, что по ней прокатилось каленое ядро: ее пылкое воображение с непостижимою жадностью предалось мучительным мыслям. Она представила себе гордый, насмешливый вид юного победителя, когда он увидел того, кем панна Ратомская пожелала заменить его потерю; что он из ненависти к ней хотел остыдить ее имя; что все те, которые старались ей нравиться и чьими чувствами она забавлялась, с радостью узнают о поражении ее мужа. Не в силах будучи сносить равнодушно грубые намеки Лжедимитрия и угрюмость Марины, Октавия решилась уехать из Тушина. Она надеялась своим присутствием ободрить павший дух воинов и в самом Зборовском зажечь ревностное желание отомстить за свои потери. Неудачное покушение овладеть лаврою не слишком ее огорчило. Она заботилась не об истреблении иноков: ей нужно было уничтожить славу победоносного Скопина; ей казалось, что она была бы совершенно счастлива, если бы участь его зависела от нее, если бы она могла по своему произволу выдать его Самозванцу, или отправить в Польшу как заложника. Она не сомневалась, что минута, в которую она увидит князя Шуйского, обремененного стыдом и печалью, вознаградит ее за все, и что ее честолюбие не было удовлетворено, и что сладостные мечтания ее не сбылись.
Бегущее русское войско вдруг поворотило в сторону, и вместо того, чтобы задерживать приближение врагов к реке, через которую они хотели переправиться, стало теснить их к топкому берегу. Воеводы Головин, Жеребцов и Валуев поспешно сомкнули около них растянутые ряды свои, и буйные восторги пришельцев скоро превратились в страшные ругательства. Исполненные отчаяния, они сами топили друг друга, но тщетно надеялись по телам товарищей выбраться из бездны, равно гибельной для конных и пеших.
Встретив Сапегу, искуснейшего из вождей неприятельских, князь Михаил окинул быстрым взором стесненные толпы кровожадных его воинов и не смутился, заметив, что он предмет их особенного внимания. Действительно, некоторые из них, наиболее известные смелостью и силою, решились на него первого обратить свою ярость, справедливо рассуждая, что смерть или плен знаменитого воеводы всего вернее обеспечат им успех сражения. Не сомневаясь, что, заслужив от Самозванца пышную награду, он сделается для знатнейших девиц желанным женихом, толстый, краснощекий ротмистр устремился на Тишина, с восторгом воображая выгоды и блага, которые он приобретет, сразив князя Шуйского. Последний, увидя, что над головою его друга блестит широкая сабля, разлучил противников. Свирепый поляк, заскрежетав зубами, хотел изрубить врага, похитившего у него, по его мнению, счастие и величие, но встретив его взоры, с изумлением угадал свою ошибку, и тщетно силился заглушить плачевное предчувствие. Однако он смело поднял оружие, но тотчас уронил его. Кровь хлынула из раздробленной его груди; он обеими руками ухватился за седло и с исступлением смотрел, как путь его победителя устилался трупами его единоземцев.
– Пусть же не достается никому то, чем не мог я овладеть, – вскричал он, и адская улыбка запечатлелась на почерневших его губах.
Кровопролитие было ужасное. С обеих сторон бились с равным ожесточением: поляки считали необходимым при самом начале подавить возникшее геройство русских; последние не могли щадить лютых грабителей, обременивших их родину всеми бедствиями, влачивших за собою позор и опустошение. Стук преломляющихся копий, вопли воинов и стон умирающих не позволяли слышать приказаний начальников. Дым от огнестрельных оружий клубился в воздухе; с трудом можно было отличать своих от врагов. Сапега с отчаянием всюду видел поражение своего войска, и когда мелькал перед ним юный боярин, который, быстро носясь на белом коне, речами и примером воспламенял в своих ратниках неимоверное, так сказать, сверхъестественное мужество, сердце гордого пана дотоле не ведавшего робости, невольно замирало.
Теснимые со всех сторон русскими и шведами, поляки побежали и увлекли с собою начальников, которые тщетно силились удержать их, предвещая гибельные последствия их малодушия. Подчиненность и сострадание исчезли в одно время; одни валились от выстрелов неприятелей, следовавших за ними по пятам, другие топтали тела их, и не думая уже ни о славе, ни о добыче, желали только спасти свою жизнь.
Пан Зборовский, тяжело раненый, был увезен передовым отрядом, но латники, преданные ему и пану Ратомскому, взяли на себя охранение Октавии. Союзники догнали их; испуганные каретные лошади запутались и попадали; воины с остервенением бросились друг на друга. Будучи несравненно многочисленнее, поляки надеялись остаться победителями, но скоро приспело несколько русских всадников, и защитники панны Зборовской, гордо отвергнув миролюбивые предложения, погибли почти вce до одного. Крепко обнявшись, трепещущие, молодые женщины с ужасом ожидали решения судьбы своей. Вдруг раздался звучный голос: помертвевшее лицо Октавии залилось румянцем; она проворно подняла голову, и сердце ее сильно забилось, когда она в двух шагах от себя увидела князя Скопина-Шуйскаго. Он изумился, встретив ее таким образом, и пожалев. что она была свидетельницею страшной битвы, прибавил, что он считает себя счастливым, что от него зависит возвратить ей свободу и тем отблагодарить ее за прежнее ее ходатайство о его дяде, теперешнем его Государе. Немного помолчав, он попросил панну Зборовскую на несколько минуть выйти из кареты. Он не сказал, что хочет осмотреть ее, но она это угадала, и охотно исполнила его желание, чувствуя, что бесполезно было бы ему противиться, или лучше сказать, невольно стремясь насладиться разговором с князем и поближе посмотреть, переменился ли он с тех пор, как они не видались. Виктория не сомневалась, что свирепые москвитяне хотят их тащитъ пешком за собою, но превозмогла свое отчаяние, чтобы не потешить им ненавистных врагов. Искренно огорченная поражением своих сограждан, она однако с любопытством взглянула на грозного их победителя, и изумленная величественною его красотою, тяжело вздохнула, увидя, что Октавия крепко опирается на руку витязя, обрызганного польскою кровью.
Между тем Тишин, обшарив все углы в карете, вынул из искусно скрытого ящика большой, запечатанный пакет и, уверившись, что в нем не дамские наряды, передал его Головину. Октавия не обращала на это внимания; она не думала о скорой с ним разлуке, и когда князь, предложив ей сесть в карету, сказал, что она может безопасно возвратиться к своему супругу, она побледнела, затрепетала, чудное признание едва не вырвалось у нее в присутствии любопытных свидетелей. Виктория предупредила пагубную нескромность, и Октавия, увлеченная бдительною подругою, с безмолвною горестью смотрела на удаляющегося князя. Когда он скрылся из глаз ее, она бросилась в объятия Виктории, и громко рыдая, жаловалась на судьбу свою. Виктория не в силах была ни утешить, ни укорять ее; она и сама почти жалела, что их не отправили в Москву к гостеприимной княгине Скопиной-Шуйской, и что они должны следовать за своими воинами, ожесточенными тяжкою потерею и во всем нуждающимися.
Источник: Леонтьев Я.В. Калязинская хрестоматия. 2-е изд. М.: 2003