Доктор Гааз завещал: «Торопитесь делать добро!»
Был один законник, желавший искусить Господа. И он спросил у Него: «А кто мой ближний?», подразумевая под этим: кого же Ты велишь любить, как самого себя? И Спаситель рассказал ему притчу…
Шел странник из Иерусалима в Иерихон, и был на дороге схвачен разбойниками. Они сняли с него одежду (вероятно, единственное его достояние) и, изранив его, оставили на дороге едва живым.
Вслед за этим жестокосердием следует другое, быть может, еще худшее: идущие той же дорогой люди равнодушно проходят мимо лежащего, истекающего кровью человека. Прошел мимо священник. Левит (то есть человек из священнического рода, помогавший священнику при богослужении) поступил еще хуже: подошел, посмотрел, полюбопытствовал, как страдает и умирает человек, и пошел своей дорогой. В лице этих двух людей мимо израненного человека прошло как бы все ветхозаветное человечество. Одна половина этого человечества ранила его и бросила умирать на дороге, другая прошла равнодушно мимо его страданий.
Проезжал тем же путем какой-то самарянин (полуязычник, само наименование этого народа было у древних иудеев бранным и презрительным словом) и, увидев на дороге окровавленного человека, сжалился над ним. Вот и все, что произошло: один человек пожалел другого! Свершилось настоящее чудо, через которое самый грешный и слабый из нас может соделаться сопричастником Божественной правды и славы.
Подойдя к лежащему на дороге раненому, самарянин тотчас «перевязал ему раны, возливая масло и вино; и, посадив его на своего осла, привёз его в гостиницу и позаботился о нём» (Лк. 10:34). После этого милосердный самарянин мог бы уехать с чистой совестью. Но нет! «На другой день, отъезжая, вынул два динария, дал содержателю гостиницы и сказал ему: позаботься о нем». Казалось бы, теперь уже все сделано им. Но совесть этого святого человека продолжает быть неудовлетворенной: он обращается к хозяину гостиницы и говорит ему: «и если издержишь что более, я, когда возвращусь, отдам тебе» (Лк. 10: 35).
Так говорит Евангелие.
В Москве стояла тяжелая июльская жара. Только рассвело. На Воробьевых горах, против Девичьего поля, откуда в погожий, ясный день видна вся Первопрестольная со многими церковными главами, башнями и особняками, уже проснулись. В окруженных глухим забором, длинных, с зарешеченными окнами бараках пересыльной тюрьмы шла начавшаяся с четырех часов утра усиленная работа сдачи и приемки отправляемых арестантов. В отправлявшейся партии было 80 человек, мужчин и женщин. 28 из них шли в пожизненную каторгу. Всех надо было проверить по статейным спискам и передать конвойным. Арестанты, волоча закованные ноги, в блинообразных шапках на обритых головах, в одинаковых серых штанах и халатах с тузами на спинах по одному подходили к столу, за которым восседало тюремное начальство и конвойный офицер с писарем, и отмечались.
Снаружи острога, у ворот, стояли, как обычно, часовой с ружьем, десятка два ломовых под вещи арестантов и кучка родных и зевак, дожидавшихся выхода партии. К воротам подъехала обшарпанная, видавшая виды пролетка. Кучер в потрепанном кафтане погонял двух облезлых разномастных кляч. За ним сидел укрытый до пояса потрескавшейся кожаной полостью высокий, широколицый, коротко стриженный старик. Солдаты беспрекословно распахнули ворота, и пролетка въехала внутрь. Старик внимательно оглядывал двор большими, очень выпуклыми глазами, светло-голубыми, по-детски блестящими.
– Здравствуйте, Федор Петрович! Доброго здоровья, доктор! – доносилось со всех сторон.
Доктор кивал направо и налево в ответ на приветствия и поклоны, приподнимая суконную фуражку с кожаным козырьком. Откинув полость, под которой громоздились корзины и коробки, он легко, не по-стариковски, сошел с пролетки.
– Послюшая, милый мальшик, и ты, братес, и ты, братес! – с сильным акцентом обратился он к конвойным. – Берите корсины, берите ящики, несите за мной, куда я пойду. Будем давать гостинцы. Где есть староста? Ага, здравствуй, здравствуй, братес, старый знакомес. Расскажи, кто есть сильно усталый. Никто не плакал? Никто не жалелся? Это карашо!
Солдаты перетаскивали из пролетки в коридор барака узлы с калачами, корзины с морковью, репой, огурцами и даже с необычными в такой обстановке лакомствами – грецкими орехами, пряниками, апельсинами и яблоками для женщин-арестанток.
Началась перекличка. Арестанты стали строиться, креститься на храм. Некоторые кланялись до земли, потом подходили к доктору, целовали ему руки и благодарили за все доброе, сделанное им. Он прощался с каждым, некоторых целуя, давая каждому совет и произнося ободряющие слова.
Солдаты брякнули ружьями, и партия тронулась, подымая пыль связанными цепями ногами. Так начинался их путь в Сибирь по печально знаменитой Владимирке.
Доктора звали Федор Петрович Гааз. В 30–40-е гг. прошлого века подобные описанной известным правоведом и писателем Анатолием Федоровичем Кони сцены в «пересылке» на Воробьевых горах, на Рогожском полуэтапе, в больнице для бедных и в городских тюрьмах можно было видеть постоянно. Гааз почти ежедневно бывал там. Он стал московской достопримечательностью. Над ним потешались, говоря, будто доктору, его кучеру и лошадям насчитывается вместе 400 лет, называя его «поврежденным в уме», «юродивым», но вместе с тем любили и почитали его. Этот старик с лицом воскового цвета, в черном фраке, коротеньких панталонах, в черных заплатанных чулках и башмаках с пряжками, казавшийся только что вышедшим из какой-нибудь комедии XVIII столетия, был действительно «святым доктором», отдавшим свою душу, знания, имущество отверженным, тем, от кого отказалось общество, забыв, что осужденные, преступники – тоже люди, несущие в себе образ Божий, пусть оскверненный, растоптанный и поруганный. Доктор Гааз никогда не забывал об этом.
А ведь жизнь его в России начиналась по-другому. В 1820-е гг. доктор Гааз слыл модным врачом в Москве. Он имел обширную практику и весьма хорошие средства: каменный дом на Кузнецком мосту, одной из самых людных и модных улиц в то время, обзавелся большой и удобной каретой, четверкой орловских рысаков, приобрел в подмосковной деревне Тишки имение и сто душ крепостных, завел суконную фабрику… В общем, был, как и десятки его соотечественников-немцев, преуспевающим предпринимателем от медицины. Так и протекла бы вся его жизнь в мирских хлопотах и заботах… Но открытие в 1829 г. Комитета попечительного о тюрьмах общества, в состав которого он был призван его покровителем московским генерал-губернатором князем Дмитрием Голицыным, перевернуло всю дальнейшую судьбу Гааза. Он увидел столько человеческого страдания, унижения, слез и горя и, с другой стороны, чиновничьего безразличия к судьбам обездоленных и озлобленных людей, что совесть доктора не могла молчать. Господь Иисус Христос позвал его на служение.
Состояние тюремного дела в России до судебной реформы 1864 г. было ужасающее. «Чтоб знать, что такое русская тюрьма, русский суд и полиция, для этого надобно быть мужиком, дворовым, мастеровым или мещанином… Таков беспорядок, зверство, своеволие и разврат русского суда и русской полиции, что простой человек, попавшийся под суд, боится не наказания по суду, а судопроизводства», – вспоминал о правоохранительных порядках русский писатель Александр Герцен.
Такой суд судил только на бумаге. Условия, толкнувшие человека на преступление, его жизнь, его нравственное состояние, его оправдания и отношение к происшедшему – ничего этого для судей не существовало. Было только «дело». Его вели тайно от всех, бумаги составлялись присяжными крючкотворами, приговор заготовлялся заранее и обыкновенно в пользу того, кто хорошо заплатил. Правда часто оказывалась на стороне сильного. Чиновники, заседавшие в судах, на мелких окладах, жили только взятками, которые брали за все – за ускорение дела, за просмотр бумаги, не говоря уж о благоприятном решении.
Даже в крупных городах полутемные, сырые, холодные и грязные тюремные помещения были сверх всякой меры переполнены арестантами, без различия возраста, пола и рода преступления. Дети содержались вместе с проститутками и рецидивистами. Все тюремное население было полуголодное, оборванное, лишенное врачебной помощи. Тюрьмы являлись школами взаимного обучения разврату и преступлению. Там господствовали отчаяние и озлобление, вызывавшие крутые и жестокие меры обуздания: колодки, ошейники со спицами, мешавшими лежать. Ссыльные препровождались в Сибирь на железном пруте, продетом сквозь наручники скованных попарно арестантов. Подобранные случайно, без учета физической силы, роста, здоровья и рода вины, ссыльные от 8 до 12 человек на каждом пруте двигались от этапа к этапу, таща за собою больных и даже умерших в пути.
Гааз тотчас же забил тревогу по поводу прута, начав против этого орудия пытки борьбу, длившуюся почти 23 года. Тут же объявился и противник Гааза. Это был генерал Капцевич, командир отдельного корпуса внутренней стражи, в прошлом сослуживец Аракчеева. Длительные и настойчивые просьбы Гааза, хождение его по инстанциям, унижения перед чиновниками долгое время не давали результатов. Начальники местных этапных команд роптали, удивляясь охоте этого «поврежденного в уме» хлопотать и распинаться за арестантов. Всесильный генерал Капцевич, которому надоела настойчивость Гааза и его постоянные записки с просьбами, называл доктора «утрированным филантропом», заводящим пререкания и «затейливости», затрудняющим начальство перепискою и соблазняющим арестантов невыполнимыми обязательствами. В минуту раздражения генерал предписал: «Мое мнение – удалить сего доктора от его обязанности». Казалось, карьера «безрассудного филантропа» окончилась. Тут Гааз решился на действительно безрассудный шаг. Он написал горячее письмо прусскому королю Фридриху-Вильгельму IV, в котором, рисуя картину нестерпимых пыток препровождения на пруте, просил короля сообщить об этом своей сестре, бывшей супругой Императора Николая I. Гааз все-таки добился своего: было разрешено всех ссыльных, шедших через Москву (таких с 1827 по 1846 г. насчитывалось около 200 тысяч человек, не считая детей), отправлять не на пруте, а в облегченных кандалах, изготовленных специально по заказу доктора и впоследствии получивших наименование «гаазовских».
Гааз и был тем человеком, кто облегчал не только телесные, но и душевные страдания арестантов. Федор Петрович выпросил у генерал-губернатора разрешение, а у купцов денег и добился постройки на Воробьевых горах, при «пересылке», православного храма, заботился о его украшении и о том, чтобы православных арестантов приводили молиться и причащаться Святых Христовых Таин. По просьбе доктора митрополит Московский Филарет (Дроздов) распорядился, чтобы в храме произносились проповеди для каждой очередной партии арестантов. Гааз в пересыльной тюрьме раздавал сотни азбук и Евангелий. Средства на приобретение этих книг однажды пожертвовал и обещал жертвовать ежегодно шотландский купец Мерилиз, построивший магазин напротив Большого театра. Гааз, призывая его к пожертвованиям, обращался не только к чувству милосердия, но убеждал, что именно таким образом можно заслужить особую благосклонность москвичей: «В российском народе есть пред всеми другими качествами блистательная добродетель милосердия, готовность и привычка с радостью помогать в изобилии ближнему во всем, в чем тот нуждается».
Святитель Филарет был председателем Комитета попечительного о тюрьмах общества. Он любил и ценил милосердную и душепопечительную деятельность доктора, они вместе делали одно богоугодное дело. Но случались между ними и размолвки.
На одном из заседаний комитета владыка заметил:
– Вот вы все говорите о невинно осужденных, Федор Петрович, но таких нет, не бывает. Если уж суд подвергает каре, значит, была на подсудимом вина…
Гааз вскочил и поднял руки к потолку.
– Владыка, что вы говорите! Да вы о Христе забыли!
Наступило молчание. Гааз осекся, опустился в кресло и закрыл лицо руками. Филарет молчал, краска выступила на его щеках.
– Нет, Федор Петрович, не так. Я не забыл Христа… Но когда я произнес поспешные слова, то Христос обо мне забыл!
Доктор Гааз использовал малейшую возможность, чтобы просить о помиловании заключенного, о смягчении суровой кары.
Когда Император Николай Павлович посетил Москву и осматривал новые здания пересыльной тюрьмы, тюремной церкви и больницы, то обустройство последней изъяснял Федор Петрович. Император был явно доволен, спросил: нет ли у тюремного начальства нареканий к смотрению больничного доктора.
Дежурный офицер был из тех, кто досадовал на «неумеренного филантропа».
– Осмелюсь, ваше величество, доложить. Лечение и содержание больных вполне достаточное, даже с роскошами. Однако господин доктор Гааз, случается, препятствует исполнению законов, потакая арестантам. Вот, к примеру, сей бородатый в том углу содержится в больнице уж третий месяц без видимых болезней, токмо филантропической волей доктора Гааза.
Император поглядел на худого седобородого старика в длинной холщовой рубахе, стоявшего, как и другие больные, склонив голову, у койки.
– В чем повинен?
Старик не успел ответить. Начальник, заглядывая в бумаги, доложил:
– Старой веры он, ваше императорское величество. Смутьян. Определен на бессрочное поселение в Нерчинск.
Царь нахмурился.
– Что же это ты, Федор Петрович, своевольничаешь?
Гааз, стоявший в стороне, сделал шаг-другой и прямо перед Императором опустился на колени, склонив голову. Царь с улыбкой сказал:
– Добро уж, Федор Петрович! Прощаю. Но впредь будь благоразумней. Что же это ты?.. Не слышишь разве? Я сказал: прощаю, встань.
– Государь, не встану, если ваше величество не услышит меня. Это больной старик, очень слабый. Он не может в оковах идти в Сибирь. Он умрет еще на этапе. Государь, умоляю вашего великодушия, помилуйте его. Пусть он встретит кончину в своем доме!
Николай Павлович посмотрел на старого арестанта, на Гааза, на его доброе лицо…
– Ну что ж! На твою совесть, Федор Петрович…
В 1849 г. в одном из каторжных этапов, проходивших через Первопрестольную, шел бледный молодой человек в арестантском халате, в ручных и ножных кандалах, осужденный по антиправительственному делу – «делу кружка Петрашевского». Звали этого арестанта Федор Достоевский.
Когда петрашевцев гнали через Москву, порядки в «пересылке» на Воробьевых горах стали еще строже. Но Гааз был неизменен. Достоевский спустя много лет вспоминал о нем. В черновых рукописях «Преступления и наказания», в записных книжках, в «Дневнике писателя» неоднократно встречается имя доктора, символизировавшего для писателя живой пример деятельного христианского добра. Некоторые исследователи творчества Достоевского не без основания полагают, что Гааз был одним из прототипов главного героя романа – князя Мышкина.
Неизвестно, был ли Гааз хорошим врачом с точки зрения медицинского ремесла. Он не любил начинять больных лекарствами. Не в них он видел исцеляющую силу. Участие и доброе, человечное отношение к больному, говорящее о том, что он не одинок в этом мире, не брошен на произвол судьбы, что врачу небезразлично не только телесное, но и духовное состояние человека, были в глазах этого доктора наиболее эффективными средствами лечения. Простые, недостаточные люди получали от «своего доктора» лекарство и медицинское наставление, добрый совет и нравоучение.
По свидетельству современников, Гааз с первого взгляда производил более своеобразное, чем привлекательное впечатление. Но оно вскоре изменялось, потому что лицо его во время беседы оживлялось мягкой, ласковой улыбкой и нежно-голубые глаза светились неподдельной добротой. Всегда ровный в обращении, редко смеющийся, большей частью углубленный в себя, Федор Петрович избегал шумного общества и, случайно оказавшись на великосветском рауте, бывал молчалив. Но в дружеской беседе он любил рассказывать. Усевшись в глубокое кресло, положив руки на колени, он начинал повествование. О ком? Никогда о себе, но всегда о них, о тех, кому он отдал всего себя, свою возвышенную, озаренную евангельским светом душу. Раздавая все, что имел сам, доктор Гааз никогда не выпрашивал материальной помощи для своих «несчастных», но радовался как дитя, когда ее оказывали добровольно, по велению совести. Зная эту особенность Федора Петровича, его друзья и почитатели не давали ему пожертвований прямо в руки, а клали их в задний карман его поношенного фрака. Старик добродушно улыбался и делал вид, что не замечает невинного обмана.
Гааз не выносил повышенного внимания к своей особе. Поэтому он, несмотря на настойчивые просьбы окружающих и письменное увещевание Лондонского библейского общества, ни за что не дозволял снять с себя портрета. Единственный рисунок с натуры был сделан тайно. Богатый и знатный покровитель Гааза князь Щербатов усадил перед собой на долгую беседу ничего не подозревавшего доктора, а за ширму спрятал художника, который в профиль запечатлел облик доброго упрямца.
Смерть подкралась к Гаазу внезапно. Доктор, ведя подвижническую и аскетическую жизнь, никогда не бывал болен, но в августе 1853 г. он почувствовал нездоровье, и скоро надежда на его выздоровление была потеряна. Весть о безнадежном состоянии любимого доктора подействовала удручающим образом на арестантов и служащих при пересыльной тюрьме. Они обратились к священнику Орлову с просьбой отслужить в их присутствии молебен о выздоровлении больного в православном храме. Не решаясь исполнить просьбу прихожан, так как Гааз не был православным, священник отправился разрешить это затруднение к святителю Филарету. Владыка помолчал в задумчивости, затем поднял руку для благословения и ответил: «Бог благословил молиться о всех живых, и я тебя благословляю! Когда надеешься ты быть у Федора Петровича с просфорой?»
И когда священник, отслужив молебен и помолившись о Гаазе, подъезжал к его квартире, карета московского владыки уже стояла у крыльца его старого сотрудника и горячего с ним спорщика.
Когда святитель вошел, Федор Петрович попытался встать ему навстречу. Но владыка решительным жестом остановил его.
– Сиди, сиди, батюшка, и я с тобою посижу… Побеседуем тихо… Вижу, ты и сейчас покоя себе не даешь. Бумагами обложился… Вместо врача у тебя писарь сидит.
Действительно, Гааз диктовал дополнения к своему завещанию, которое он почти полностью написал по-русски.
Святитель взял первый лист:
«Я все размышляю о благодати, что я так покоен и доволен всем, не имея никакого желания, кроме того, чтобы воля Божия исполнялась надо мною. Не введи меня во искушение, о Боже Милосердный, милосердие Коего выше всех Его дел! На Него я, бедный и грешный человек, вполне и единственно уповаю. Аминь».
Святитель Филарет встал, наклонился над больным и перекрестил его маленькой сухой рукой несколько раз.
– Господь благословит тебя, Федор Петрович. Истинно писано здесь, благодатна вся твоя жизнь, благодатны твои труды.
В полдень 16 августа 1853 г. доктор Гааз мирно отошел ко Господу. Его не сразу вынесли в католический храм для отпевания, а оставили в квартире, чтобы дать возможность людям поклониться его праху в той обстановке, где большинство приходивших получали его советы. Больничный двор, где находилась квартира доброго доктора, Малоказенный переулок (ныне ул. Мечникова) и прилегающие улицы Земляной вал и Садовую-Черногрязскую заполнили тысячи людей. Пришедших проститься с добрым доктором все прибывало. Но все происходило тихо, без суеты и давки. Преобладали простые люди – войлочные шапки, поношенные фуражки и разноцветные головные платки. Но пришли многие москвичи других сословий: видны были цилиндры, широкополые шляпы, форменные картузы чиновников и военных, разноцветные сюртуки, нарядные платья купчих и дворянок.
Катафалк, запряженный парой лошадей (так желал покойный доктор), медленно покатился между расступавшейся к тротуарам густой толпой. В ближнем храме звонили колокола. Уже два дня в нескольких храмах служили панихиды – так повелел святитель Филарет. Впереди похоронной процессии шли ксендз-настоятель и причетники. Позади в толпе, которая, постепенно выравниваясь, становилась процессией, видны были рясы православных священников и монахов.
По свидетельству современников, проводить доктора Гааза в последний путь стеклось до 20 тысяч москвичей. Почему-то опасаясь беспорядков, генерал-губернатор Москвы граф Закревский прислал отряд казаков во главе с полицмейстером Цинским. Но когда полицейский чин увидел искренние и горячие слезы пришедших на похороны, он отпустил казаков и, смешавшись с процессией, пошел пешком на Введенские горы проводить покойного. Доктора Гааза похоронили на Введенском (Немецком) кладбище. На его могиле иждивением неизвестных почитателей был сооружен памятник, сохранившийся до наших дней, в виде гранитной глыбы с отшлифованным гранитным крестом и надписью: «Фридрих Иосиф Гааз родился в августе 1780 года, умер 16 августа 1853 года». И по-латыни начертаны евангельские слова: «Блаженны рабы те, которых господин, придя, найдет бодрствующими…» (Лк. 12:37).
Скромная, при больнице, квартира Гааза опустела. Все имущество доктора состояло из нескольких рублей ассигнациями, из плохой мебели, поношенной одежды, фортепиано, астрономических инструментов, до которых Федор Петрович был большой охотник, медицинских лексиконов и икон. Но зато «святой доктор» и после смерти продолжал говорить с теми, о ком он так ревностно заботился при жизни. Его душеприказчики раздавали арестантам и всем желающим составленную им «Азбуку благонравия», в которую вошли отрывки из Евангелия и душеполезные советы самого доктора.
Доктор Гааз написал также по-французски нравоучительную брошюру «Призыв к женщинам», которая была издана по-русски много лет спустя. Один мудрый совет, содержащийся в этой небольшой книжке, сделался поистине знаменитым и вечно современным: «Пусть требование блага ближнего одно направляет ваши шаги! Не бойтесь возможности уничижения, не пугайтесь отказа… Торопитесь делать добро! Умейте прощать, желайте примирения, побеждайте зло добром… Не стесняйтесь малым размером помощи, которую вы можете оказать в том или другом случае. Пусть она выразится подачею стакана свежей воды, дружеским приветом, словом утешения, сочувствия, сострадания – и то хорошо. Старайтесь поднять упавшего, смягчить озлобленного, исправить нравственно разрушенное».
Милосердие всегда просто и деятельно. Оно готово на всякий труд, оно соглашается перенести любую скорбь ради спасения ближнего и дальнего. Милосердие деловито, оно соединяет в себе Небо и землю, Божественную любовь и конкретную помощь страждущему. Таким было милосердие самарянина, о котором рассказал нам Христос.
Алексей Соколовский